Воздыхания окованных. Русская сага.

Печать

Written by Екатерина Домбровская

Выдержки из романа

Екатерина Александровна Домбровская  в Орехове – родовом гнезде Жуковских.  1947 г.Бабушку мою, Екатерину Александровну Домбровскую, урождённую Микулину, а по матери родом Жуковскую, помню с первых месяцев жизни. А жизнь совместная наша – моя и её – началась в Москве в 1945 году.

В конце 1944 года мама и бабушка вернулись в Москву – мама из фронтового госпиталя, где всю войну служила хирургической сестрой под началом знаменитого Бурденко, а бабушка – из Орехова, владимирской деревни, где когда-то была усадьба наших предков Жуковских. Бабушка там провела всю войну вместе с сестрой Верой Александровной, с которой они вдвоём в двадцатые годы создали музей памяти своего дяди – Николая Егоровича Жуковского, родоначальника русской авиации.

Николай Егорович Жуковский после окончания университетаНесмотря на преклонный возраст, бабушка в начале войны вернулась в Орехово, чтобы кормить с огорода в военное время семьи сына и дочери, оставшихся родных и всех, кого Бог пошлёт…

Но вот война сдвинулась к долгожданному концу, и бабушка с мамой вернулись домой – на Большую Полянку. Квартиру нашу, в которой некому было жить во время войны, обокрали подчистую. Оставили за неподъёмностью только огромный стальной несгораемый шкаф с бумагами семейного архива и тоже весьма старый, бывалый рояль Беккер, приобретённый ещё у поставщика Двора Его Императорского Величества в Санкт-Петербурге, стоявший теперь по колено в воде, натёкшей из лопнувших зимой батарей.

Много лет спустя, вспоминая бабушкины рассказы о том времени, догадалась: воры, сами того не ведая, оставили только то, что действительно нужно было новорождённому в приданое (мама-то моя вернулась до времени с фронта, потому что ей подоспело совсем другое время – родить).

Доказательство под рукой: то, о чём я теперь пишу, вышло из бесценного семейного архива, из материализовавшейся в нём памяти, которая десятки лет сберегалась, припрятывалась, пылилась, перепутывалась и даже прирастала процентами для того лишь, чтобы в один прекрасный день прийти в те руки, для которых было предназначено.

__________

Итак, была середина февраля 1945 года – метельного, ветряного – канун праздника иконы Божией Матери «Взыскание погибших», когда впервые закричала первая и, увы, оставшаяся единственной бабушкина внучка. Или – по-старинному – внука. Говорили: так громко и заливисто подавала голос эта внука, что акушерки на радостях возвестили, что дитя «будет певицей». Но вот уж и сроки все вышли, а может ли то дитя хотя бы нынче сказать: «пою Богу моему дондеже есмь»?

Начали мы жить втроём. Отопление в доме не работало, стояли холода, и вода на полу хрустела. Но не в правилах бабушки было опускать руки. Она устроила нам отличное житьё на кухне, сняв с камфорок газовой плиты распылители, чтобы согреваться высоко пламенеющими языками огня. Каким-то необъяснимым образом эти пламенные, устремлённые к небесной своей родине языки огня отпечатались в младенческой памяти. Может быть, это запечатлелось несколько позже, потому что и весной, в мае, ставя поближе к плите корытце для купанья, газ вновь жгли прежним манером, чтоб не так холодно было купать дитя.

К тому времени я всё-таки уже была постарше, потому и языки огня, и даже бедное жестяное советское корытце с радужно играющими в воде бликами сумела прихватить глазом. Всё это ведь было явлением неземной красоты.

Интерес к несгораемому шкафу и архиву проявился у меня, конечно, много позднее, а вот рояль не заметить было невозможно. Он надсадно и гулко взрыдывал по ночам своими лопающимися струнами, а затем стрелял громко, резко, сухо трескавшейся от сырости декой… Потом его изо всех сил старались как-то подлечивать, задабривать, чтобы можно было мне начать на нём заниматься. И бедный рояль ещё долго служил, изо всех сил перемогаясь, несмотря на раненые лёгкие-деки, ещё целых 13 лет.

__________

Семья Микулиных во главе с отцом Александром Фёдоровичем (сидит вправо от центра); рядом братья, их жёны, внуки. На столике в центре – портрет покойной матери братьев Микулиных – Екатерины Осиповны Микулиной (урождённой де Либан). Фото 1897 г.

Прапрабабушка Гортензия стала Екатериной, приняв православие перед венчанием с моим прапрадедом – статским советником, дворянином из Рюриковичей, потомком князей Микулинских-Тверских Александром Фёдоровичем Микулиным. Отчего именно это имя было выбрано для девицы Гортензии, я не знаю. Других Екатерин в нашем роду не было. Мою бабушку назвали в честь её бабушки Екатерины-Гортензии. Так же и меня: бабушку мою все очень уважали и любили и, наверное, надеялись, что внучка, повторив её имя, будет на неё похожа и колею не испортит…

Вот уж более сорока лет, как нет на этом свете моей крёстной, моей бабушки, моей воспитательницы, вообще никого из моих старших родственников. И мне теперь не у кого спросить не только о том, как выбиралось мне имя, но ещё об очень и очень многом. Например, почему бабушка не пошла крестить меня поближе – скажем, на Якиманку в храм Святого мученика Иоанна Воина. В те годы настоятелем храма был хорошо знакомый нашей семье ещё по Ставрову протоиерей Александр Воскресенский… Но пошла она через Каменные мосты к Никитской, в церковь Воскресения Словущего.

Не потому ли, что в Воскресенском храме проводились реставрационные работы и, возможно, бабушка участвовала в них или её знакомые там трудились? Понятно, что в те годы крестины должны были пройти тихо, а это можно было обеспечить только там, где были близкие люди...

Почему именно этот храм был выбран для крестин, бабушка никогда мне не говорила, а я и не спрашивала. И про крестины-то знала лишь по брошенным вскользь репликам мамы, что вот, мол, какая молодец бабушка была… А ещё по маленькому старинному золотому крестику, который, увы, был не на мне, а лежал в маминой шкатулке. А шкатулкой этой я могла играть каждый день: там были разные пуговицы, крестик, какие-то совсем непонятные вещицы, одно-два колечка, бисеринки и дешёвые разноцветные бусы, которые привёз отец для мамы из Германии. О крестике я спрашивала: что он такое, зачем. А мать со свойственной ей всю жизнь блаженно-детской простотой отвечала: «Это твой крестильный крестик».

А что я знала о крестинах? Ничего. Не знала и о крестике, что его должно носить на груди. Так он и продолжал жить в шкатулке, а потом, когда я уже училась в школе, как-то незаметно исчез. И я не помню, чтобы его очень разыскивали. «Кто-то взял», – говорила мама. Так я и осталась без крестика вплоть до 1980 года, когда купила в Псково-Печерском монастыре свой первый «сознательный» крест. После этого события жизнь моя понеслась стремительнее. Стали умножаться скорби, а вместе с ними – и потребность переосмысления жизни. Иначе было бы не устоять…

__________

На коллаже: грузинские фрески XII века,  которые расчищала, отмывала и реставрировала впервые  Екатерина Александровна ДомбровскаяПервые десять лет моей жизни – вплоть до своей тяжёлой болезни – бабушка была на ногах: и со мной много занималась, и в реставрационные командировки выезжала, она ведь была замечательным реставратором древнерусской живописи – фресок и икон. В те послевоенные годы бабушка работала в Третьяковке. Она каждый день ходила по своим делам, а я, держа её за руку, повсюду пребывала вместе с ней, ощущая себя то ли помощником бабушки, то ли её проекцией…

Как обычно, поутру выходили мы с бабушкой на тихую и пустынную Большую Полянку, отправляясь в поход мимо бывшего Подворья Пантелеимонова Афонского монастыря, где жил в начале ХХ века преподобный старец Аристоклий, мимо церкви Святителя Григория Неокесарийского, где в 20-е годы ХХ века в доме, принадлежавшем храму, тихо и прикровенно доживали монахини закрытого Аносино-Борисоглебского монастыря.

Только много лет спустя, прочитав впервые об этом монастыре и его насельницах, могла я горько подосадовать, что, живя с матушками на одной улице, мне так и не довелось их встретить под сводами колокольни храма, где был пробит сквозной проход для пешеходов. Хотя кто знает. Может быть, мы всё-таки встречались?

Древние врата этого храма как магнит притягивали моё внимание. Казалось, что за ними живёт что-то совершенно необычайное, может, даже немного страшное. Мой дух замирал, и я искала какое-нибудь крохотное отверстие, чтобы заглянуть внутрь. Увы, храм был закрыт, а потом, словно в издёвку, его превратили в место скупки и продажи «русского света» – древних наших икон.

На обочинах тротуаров ещё сохранялись каменные тумбы, к которым раньше извозчики привязывали лошадей. Дома шли по Полянке, осевшие с вросшими в землю окошками, превратившимися из первых этажей в подвалы. Как же это, думала я, умудряется жизнь насыпать за одно-другое столетие столько земли? Зачем так вообще засыпается землёю жизнь? Как бы откопать эти домишки да посмотреть, каким был тротуар, по которому ходили в стародавние времена…

Путь наш лежал в сторону Голутвинских переулков, потому что там была корова, где бабушка брала для меня молоко. Удивительно: сейчас, написав эти строки, я мгновенно вспоминаю его вкус. Тому, что совсем недалеко от Кремля жила корова, ничуть удивляться не стоит. В Замоскворечье ещё очень много оставалось настоящих нетронутых «поленовских двориков». А потому для меня этот шедевр всегда был ещё и документально точным снимком с натуры (хотя дворик-то у Поленова Арбатский…) – с наших Замоскворецких мест…

Вот деревянные крышки глубоко врытых в землю мусорных ящиков – их в прежние времена даже на московские карты наносили. И у Поленова видим ящик на первом плане. Вокруг песочек, чистота, за ящиком – метёлка. Никаких тебе запахов. Тем не менее, когда я норовила туда отъехать со своей лопаткой и ведёрком, бабушка меня из этих сугубо привлекательных мест тут же вытаскивала. Негоже ребёнку играть у помоек, даже таких ухоженных и аккуратных.

Пасху помню как-то больше на май: пустынные улицы, фигурки бабулек в белых ситцевых платочках с пасхальной снедью, тоже в платочки завязанной, особенную чистоту и порядок всего мира и предпасхальную тишину в доме: няня Агаша перед уходом в церковь ставила тесто на куличи, и не то что бегать – ходить-то по дому мне не разрешали…

А за неделю-две бывал на Москва-реке ледоход. И если это приходилось на воскресенье, то мама начинала начищать и наглаживать мою нехитрую одежонку, чтобы идти на Каменный мост смотреть, как идёт лёд… И не одни мы там были: много народу приходило, как на салют, смотреть на вспучившуюся реку. И это тоже были наши праздники, наша родная московская жизнь, родной кормящий ландшафт, и люди на мосту были тоже все родные…

__________

В Бродниковом переулке, совсем от нас близко, был небольшой Полянский рынок. Стояли телеги, возки; на длинных деревянных рядах свободно выстраивались крынки и стаканчики с румяной ряженкой, от бочек головокружительно пахло настоящей квашеной капустой, деревенскими бочковыми огурцами. Были ещё какие-то кисловатые запахи коней, одежды, сена – хорошо знакомый мне с первых месяцев жизни запах деревни. Ещё в 70-е годы, много ездя по России, я слышала этот запах в деревнях. Но уже в середине 90-х, попав в деревню, я этого родного мне запаха не услышала. Исчезла скотина, хлева, исчезли настоящие русские печи, заменённые новоделами, исчезла глиняная и чугунная посуда, и уже деревня стала – во всяком случае, в центральной полосе – что дача.

На коллаже: Катя и Вера в украинских костюмах счастливым летом 1903 г. в Орехове. Далее – мичман Жорж Жуковский – фото сделано в С.-Петербурге перед отплытием 2-й Тихоокеанской эскадры из Петербурга в сторону Японии. Внизу – его визитная карточкаНо чудо Полянского рынка для меня было сокрыто в другом: к нам в Бродников переулок приезжали из-под Троице-Сергия, из-под Нижнего торговцы деревянными игрушками. Белые игрушки привозили из Богородского, а расписные – Полхов-Майданские – из сарово-дивеевских мест. Расписные игрушки – свистульки, матрёшки, коробочки, яички-писанки – ошеломляли меня своей красотой. Они в моём сознании сливались с великолепием ивановских ситцев: я носила ситцевые платьица с теми старинными узорами, что ещё береглись от прошлого века, – какая же это была красота! Мелкий цветочек, а то и попросту частый горошек, да синий фон-то какой густой, кобальтовый… Потому-то я так любила, как любят изысканные произведения искусства, эти старенькие, застиранные, но всегда наглаженные и с воротничками платьица. А к ним две тугих косички с бантами – чистота и стянутость лба – до хруста! Старая школа: детей всегда содержать в безупречной чистоте, в подтянутости – хоть в ситцах, хоть в шелках…

Была у меня неисполнимая, фантастическая и даже абсолютно безумная по нашей круглой бедности мечта – заполучить вот такую расписную Полхов-Майданскую колясочку для кукол. А вот вспомнить, дождалась ли я этой колясочки или нет, трудно. Давно сказано поэтом, что «предчувствия сильнее чувств», а вожделения – сильней владения.

До реки от нас было чуть меньше километра. Малый, Большой Каменный мосты и перед глазами на горе, сказочный, как выплывающая из окиян-моря Царевна-Лебедь, Кремль с соборами. А там, между прочим, ещё сидел Сталин. Но мне было всё равно. Вокруг меня и под ногами моими были Россия и Русская земля.

__________

Тихое было в те 50-е годы Замоскворечье: смиренное и одухотворённое. Ещё оставались остатки знаменитых замоскворецких садов – кусочек сада около Третьяковки, где мы в школьные годы умудрялись таскать со старых яблонь одичавшие зеленцы. Были остатки таинственного сада между Марфо-Мариинской обителью и Полянкой. Был рядышком маленький Старомонетный переулок с высоченными тополями. Обхватить их невозможно было даже втроём. И я любила потом под этими тополями на широких каменных школьных ступеньках готовиться к первым экзаменам.

Как небыль собственное детство –
Тишайший полдень улицы родной,
Москва-реки отлог песчаный
И тополиный пух, летучий,
неземной…

Тишина наших замоскворецких переулков была какая-то особенная, молитвенная. Молилась древняя, святая Московская земля пред Господом за тысячи и миллионы усопших праведных и святых душ, что родила и погребла. Молились и наши, ещё не прозревшие, но чуткие сердца, отзываясь на незримую молитву предков-небожителей и освящённой нашей земли.

Вечерами мы выходили на крохотный декоративный балкончик, стояли и смотрели в сторону реки на закат… И отец мне почему-то часто повторял одни и те же слова: «Смотри, вон там, за рекой, на берегу стоял прежде Храм Христа Спасителя, и он был так красив, что даже нас, отчаянных таганских и рогожских рабфаковских мальчишек, тянул к себе, как магнит. Мы часто сюда бегали. Если б ты могла услышать, как гудели его колокола...»

Отец любил и хорошо знал Москву. Он не был церковным человеком, но поистине Божие чудо свершалось в том, что именно от отца я впервые услышала имя Христа. Во всяком случае, я так помню. Отец, пройдя всю войну в автодорожных частях, теперь работал инженером, кроме того, он был спортсмен, как многие тогда… Живой, общительный человек, любил и умел потанцевать, попеть, слегка пошутить, и родственники даже несколько свысока говорили о его легковесном отношении к жизни. Отец действительно совсем не умел зарабатывать деньги (сверх положенного жалования) и ловко устраиваться в этой жизни. Наверное, он был романтик – могла бы сказать я. Но не скажу, потому что всегда знала об отце другое: он был сокровенный даже для самого себя мистик. Именно он, каждый вечер присаживаясь у моей кроватки, сочинял сказочные истории, в которых всё человечество рисовалось неким деловито снующим муравейником, люди – маленькими муравьями, над которыми в необозримой выси существовал Кто-то всемогущий, милостивый, а иногда и гневно-грозный. Мне часто представлялось, что этот муравей – я, а вокруг меня – гигантский реликтовый лес, и я иду, не зная куда, ибо даже не пытаясь поднять главы, я чувствую над собой присутствие Того, Кого я ищу. Но чаща непроходима… А я всё-таки иду и в конце концов начинаю сквозь черноту стволов видеть еле заметные проблески света…

Этот маленький сюжет моего детства, связанный с памятью отца и Храмом Христа Спасителя, имел своё продолжение. Много лет спустя, уже и папы не было в живых, в какой-то свободный от работы хороший осенний день мне захотелось перейти через мост и просто посидеть в сквере, который окружал тогда печально известный бассейн у Москва-реки. День осенний влёк к созерцанию… Дорожки были посыпаны толчёным кирпичом, и над скамейками нависали, склонялись к моей голове ещё не опавшие золото-красные ветви кустов боярышника и жасмина. Помню, была у меня с собой какая-то хорошая книжка, блокнотик и что-то мне хотелось тогда записывать. Но я не стала ничего писать, читать и думать ни о чём не стала. Меня окутали неземная тишина и невыразимо сладостный покой. И я не знала, что это было, о чём мне шептало это молчание…

Я никогда не могла забыть тех минут, хотя и объяснить тогдашних ощущений не умела. И вот только теперь я могу попытаться это как-то назвать… Тем чудным осенним днём 1977 года в центре Москвы, невдалеке от шума и шелестения машин на меня на миг спустилась и окутала своим покровом Вечность.

Екатерина Домбровская
Газета «Вера»-«Эском»