1. Skip to Menu
  2. Skip to Content
  3. Skip to Footer>

Печальник

Печать

Written by Подготовила Елена Сапаева

В сумрачном храме — непривычно, перед вечерней — служится акафист. Из душ живых — смиренный батюшка да алтарник, исполняющий по случаю безлюдья обязанности певчего. Последний машинально выводит что-то на странноватый напев, зачем то, будто бы среди разноголосицы, прикрывая ухо рукой. Прихожан на таких службах немного, а на этот раз и вовсе нет. Странное чувство заунывности и тоски — но глубже, к душе, уже подкатывает волна тепла. Мы молимся у мощей святителя Иннокентия, тихого покровителя Пензенской и Саратовской земли.

Святитель ИннокентийЯ всегда представляла его «печальником» — кротким, умиротворенным, с извечной затаенной «печалью по Богу». В некоторых проповедях своих он, может быть, и не таков — но именно таков в письмах. При жизни, в семинарии, будущий святитель получил за скромный и прилежный нрав фамилию Смирнов. Его посмертная судьба также на удивление неприметна. Многие из моих родных пензяков слышали о прославленном на нашей земле подвижнике, в лучшем случае, краем уха. Искатели чудес обходят его мощи стороной, считая относительно «слабым» святым. Даже местным прихожанам он порой неинтересен: цензор, историк, богослов — слишком уж «сухая», на первый взгляд, биография. Но в ней, под спудом богословских званий и научных трудов, кроется необычайная и очень личная история слабости и борьбы. Не просто поучительная и не просто трогательная — ибо это лишь внешние эмоции — но побуждающая нас самих искать утешения в Господе. Что-то подобное случается порой и в «обычной» жизни, когда годами, в самомнении и суете, не замечаешь рядом какого-то человека, и вдруг открывается тебе его неожиданно богатое, драгоценное сердце…

* * *

Безупречный интеллигент со склонностью к созерцанию. Кабинетный деятель, классический «ученый монах» — вести иной образ жизни и не позволило бы слабое от природы здоровье. Доктор богословских наук в двадцать девять лет. Обладавший живым слогом писатель, отзывавшийся на современные общественные вопросы — в особенности когда речь шла о мистицизме, популярном тогда в высших светских кругах. Таким представал тогда еще архимандрит Иннокентий стороннему взгляду современника. Будучи ректором Петербургской духовной семинарии, он вел, как выразились бы сегодня, активную общественную жизнь — нес послушание цензора, проповедовал, преподавал, имел знакомства во многих аристократических домах столицы. Светская публика Петербурга видела в пламенном молодом богослове человека своего времени — но видела и то, что от многих людей того времени его отличало. Это отличие заключалось в необычайной цельности: в каждом встреченном человеке, в самом себе, в окружающей его жизни он неизменно искал лишь одного — света Христова. «Господи! Как же можно отвлекать от Тебя не только чью-либо душу, но и какой-нибудь прах? — писал он. — Горе мне, горе мне, окаянному! (…) В Нем всегда успокаивайтесь, Его ищите, перед Ним ходите, говорите, Ему исповедуйтесь, Его молите, на Него надейтесь, от Него не отступайте ни утром, ни в полдень, ни вечером. Он наш свет, дыхание, жизнь, хлеб, питие, слово, сила. Он нам должен быть всем, то есть везде, во всем, всегда, для всего и все должны искать Его».

Именно так «искал Его» и раб Божий Иннокентий. А вокруг были «наряды, уборы, мебель, сервизы, кони, кареты, бульвары, обнажение грудей и сосцов, помигание очами, хитрое ступание ногами, гусли, тимпаны, балы, певцы и певицы, иллюминации, а инде неверие, секты, мудрование и вся лукавая мира». Необычайно тонко настроенная душа святителя впадала порой в тяжкие переживания, усиливавшие и его физическую болезнь. «Сердце сердцу весть подает (…) Ваше сердце сказало Вам точно правду,— признается он одному из своих близких адресатов.— Из доброго состояния впадая в худшее по месяцам, по неделям, по дням и даже по минутам, мне трудно восставать на ту ступень, на которой другие стоят постоянно…». Но он восставал. И снова дерзал писать о самом главном — о том, что было упованием и сокровенным желанием его души: «О, если бы нам, хотя отчасти, уподобиться подвижникам Иисуса Христа! Хотя бы единым словом, ибо дел нет, что-нибудь соделать во славу Иисуса Христа, невидимого, но нам присущего…»

Жизненных сил для многих и благих дел подвижник действительно имел очень мало. Всю сознательную жизнь он буквально мучался с собой, своими постоянными недомоганиями, беспощадно укладывавшими его в постель. Вряд ли возможно ответить на вопрос, почему Господь дал такой крест человеку с деятельным и горячим сердцем. Очевидно лишь то, что святитель следовал простому и строгому правилу: исполнять все, что должно и как должно, пока есть силы хотя бы на один шаг. В этом, в частности, ответ на вопрос, что побудило его написать «Начертание церковной истории от библейских времен до VIII века» — фундаментальный исторический труд, известный ученым и в наши дни. Руководство Петербургской Духовной Академии решило привлечь молодого монаха к преподаванию исторических дисциплин, однако он не был подготовлен к чтению подобного рода лекций. Представлялось вполне возможным читать их по какому-нибудь заимствованному источнику, однако натура Иннокентия против этого решительно восстала. Он не считал для себя приемлемым повторять чужие ошибки и заблуждения и тем самым грешить против истины — и потому взялся за самостоятельную кропотливую проверку сведений и компоновку материала, результатом которой и стала упомянутая книга. Свои богословские лекции он также стремился улучшить, его труд в этой области получил название «Богословие деятельное». Создание этой книги, призванной быть интересной для юношества, потребовало от подвижника очень многих сил: зачастую он писал свои уроки по ночам, стоя у аналоя и утомляясь донельзя. А однажды, заработавшись до глубокой ночи, лег и уснул прямо на холодном полу, рассчитывая вскоре встать и продолжить начатое. Очнувшись же, понял, что сильно простудился; эта долгая болезнь положила начало его постепенному угасанию.

«Смиренный Иннокентий» говорил и писал только о том, что познал душой. Проповедь о Христе, произносимую ради того, чтобы «почесать сердце свое щекотанием», он приравнивал, ни много, ни мало, к духовному прелюбодеянию. Эта строгость к себе, к каждому своему слову также была известна окружающим — возможно, поэтому знакомства с ученым монахом искало столь много людей, тянувшихся к нелицемерному подвижничеству и разрешению своих сомнений. В квартире святителя бывали самые разные собеседники — от сановников до семинаристов; обширной, особенно в последние годы, была и переписка. Порой, в письмах, адресаты просили подвижника особо молиться о них, и он честно признавался, что не имеет для этой молитвы сил. И вместе с тем, с каждым человеком, искавшим отклика, пытался поделиться самым главным и самым дорогим, что у него было — горячей, живой, пульсирующей любовью к Богу. «Пусть одно имя, одно великое, неоцененное имя лежит в сердце! — выводит в одном из писем его аккуратное перо. — Пусть одно оно — без всякой мудрости, без всех созерцаний, без всех глубоких блистательных мыслей, которые суть обманчивые огни, или звезды князя поднебесного,— пусть одно имя Возлюбленного, и не более, будет и в уме, и в памяти, и в воображении, и в очах, и в ушах, и на пороге дома, и в дверях, и в постели, и за столом, и везде! (…) Оставьте на несколько часов все прежние занятия и дайте дышать сердцу одним возлюбленным именем, предварительно осознав, что во всем существе: во всех делах, хотениях и мыслях наших — ничего нет, кроме греховной гнусности. Верно, что почувствуете исцеление…»

Для представителей знати, далеких от собственно духовной жизни, святитель был воплощением удачной церковной карьеры. Были среди них и те, кто считал ревностного подвижника явным своим врагом. К последним относились, в особенности, аристократы, увлеченные мистицизмом — псевдорелигиозными воззрениями, не отрицавшими прямо христианства, но сплетавшими его со всевозможными «чарованиями», «пророческой» и экстатической практикой. Отношение обыкновенно тихого и кроткого пастыря к тем, кто «мнится пророчествовати яко пифия бесова», было радикальным. И враг рода человеческого ему за это отомстил.

Будучи духовным цензором, Иннокентий отличался тщательностью в отношении к своему делу. Рецензирование книг было «побочным» занятием, однако отнимало много времени и сил. Рассматривать рукописи приходилось в состоянии крайнего переутомления, что и привело, по мнению биографов, к неприятному случаю, обернувшемуся драмой в дальнейшей судьбе святого. Посредственный, но популярный тогда писатель по фамилии Станевич предложил к изданию сочинение «Беседа над гробом младенца». По своей общей направленности оно было обращено против мистицизма, и святитель, просматривавший книгу во время болезни, не вдаваясь в подробности, одобрил ее к печати. Это и стало его роковой ошибкой. В тексте этого скудного по внутреннему содержанию издания оказалось рассеяно множество оскорбительных выпадов в отношении существующей власти и духа правления того времени. И книга, и цензор ее вызвали гнев государя. Их участь была сразу же и бесповоротно решена.

Архимандрита Иннокентия лишили преподавательской должности, рукоположили во епископа и выслали из Петербурга. В широком общественном понимании это означало бесславный конец карьеры и пожизненное удаление от высшего света. По хлопотам влиятельных знакомых святитель был назначен на Пензенскую кафедру, по крайней мере, мягкую по климату. В повозке, с нехитрым скарбом, ему надлежало ехать через всю Росиию «в страну далече».

Сказать, что подвижник по-человечески не переживал о случившемся, было бы неправдой. Вся тягота его внутреннего состояния отражена в тогдашних письмах. «Сейчас сажусь на возок. (…) Какая тяжесть обременяет голову, глаза, ум и еще более сердце! Чем благословит Господь настоящий выезд — все предаю Ему, только бы руки мои, коими искренне предаю себя Господу, простирались к Нему Единому!». А это было написано уже после выезда: «Суббота, воскресенье, понедельник, четверг и последующие дни, как искушение моей нечистоты, отяготели на мне. Господу угодно сокрушить глубже упорное сердце мое». В дороге святителю стало так плохо, что он едва доехал до Москвы, в которой мог временно остановиться. Всегдашняя «нервическая» и желудочная слабость, усилившаяся от переживаний, умноженная на сильную простуду и неудобства в пути лишила его последних жизненных сил. Но и в этом состоянии он писал, изливая на бумаге переполнявшее его чувство духовной любви. «Господи, Ты близ нас, Ты с нами, Ты знаешь, чему надо научить нас и в чем мы нуждаемся. Для Тебя все удобно и сообразно, но неудобны, несообразны наши помышления и сердца! Когда Тебе неугодно наставлять нас обыкновенными путями, то это значит, что Ты хочешь наставить нас необыкновенными или заставить молиться, просить, искать, плакать, сокрушаться душой, смиряться до настоящего смирения, ибо Ты Сам кроток и смирен сердцем. (…) Прости, Господи, мое неверие! (…) Господь точно по Вашим молитвам еще держит меня на земле…».

В столице святителю стало легче, если не физически, то душевно. Изможденный, без средств, он не был забыт участливыми москвичами: его навещали, за ним ухаживали, его лечили. «О сем я радовался до слез,— напишет впоследствии Преосвященный Иннокентий в письме к одному из своих сподвижников.— Надо мною, больным, Господь показал опыты любви евангельской». Он и сам удивительно умел любить: это сердечное тепло было словно «растворено» в его безупречной высоте и немногословности. «Любовь выше всех чувств, сильнее всех слов, крепче всех восклицаний. (…) Бог мира и любви связывает наши сердца любовью. Его единая мудрость проникает в душу, находит или уготовляет в ней место любви — место нашим ближним или врагам; все от Господа». Любовь в душе святителя была слита с чувством глубокой благодарности и рождалась если не от нее, то вместе с ней. «Благодарность простая, благодарность за благодеяние, без заслуг, есть или один звук, или чувство, благословляемое Господом и в благотворителе, и в благотворимом. А сие чувство есть чувство любви». В одном из писем он очень глубоко и просто объясняет суть духовной близости людей, приводя в пример апостола Павла и его сподвижника Епафродита: «Павел и Епафродит, подвижники Евангелия, сопряжены были узами духа Христова, евангельскими, и потому жизнь Епафродита нужна была Павлу — не собственно Павлу, но его подвижничеству».

В первой половине июня 1819 года Преосвященный Иннокентий вступил в пределы своей епархии. Ему было тридцать пять лет. «Подобно птице без пристанища, страннику без убежища, голодному – без пищи, ожидал я Пензы. Слава Богу, слава Богу, слава Богу, дождался!» Он имел в себе душевные силы полюбить этот город и его жителей и стать для них тем, кем желал видеть его Господь. Кроткому монаху, привыкшему к ученым занятиям и молитве, пришлось столкнуться с бесконечным потоком всевозможных прошений, жалоб, разбирательств и беспорядков среди духовенства. «Как тверда должна быть решимость не покоряться себе! — писал он из своей печальной юдоли. — Все подрывает ее, от всего она слабеет. Корень ее еще не утвердился, а мы думаем, что она уже выросла». Преодолевая немощь, святитель много служил и даже предпринял поездку в Саратов. Прихожане приняли его с радостью и признательностью: искренняя проповедь нового владыки, благоговейное служение и добросердечность расположили к нему их сердца. Казалось, все хорошее только начинается… Но «многогрешному Иннокентию» как человеку было в этот период очень и очень тяжело. Он снова и снова обращался к своему сердцу: готово ли оно предать себя в жертву Богу? Ему оставалось жить на земле менее трех месяцев…

«Разумеете ли, что решимость должна быть от всего сердца,— пишет он кому-то из духовных чад,— а мы часть его занятий уделяем себе, от всей души, а у нас душа более успокаивает себя, нежели предает себя в жертву Богу? Здесь ей надобно сокрушаться, быть закланной, принестись в жертву, умереть — сие не совсем легко. Решимость должна быть и от всего помышления, а наши помышления бегают, гуляют, разлетаются, волнуются — и все вдали от Господа, не к Нему устремлены, не у ног Его повержены, не Им заняты, не Им дышат, не Им питаются, не от Него рождаются и не к Нему возвращаются. Такая пустота для меня кончилась самой сильной тяжестью, телесной болезнью, которая вдруг сокрушила тело до той слабости, до коей надлежало бы доходить месяцами».

После этого, очередного, сокрушения болезнью он уже не поправится. Но будет до последних дней с внутренней мукой искать того, чтобы всецело, уже без остатка, принадлежать Господу. «Забвение, как туман, покрывает все; никакого чувства, кроме болезненного, не остается во мне. Конечно, нужно слабости мои испытать, и они испытываются. Но, Господи! Как я слаб и без напряженного испытания! Каждый день решаюсь утвердиться в намерении и каждый час колеблюсь, как прах, ветром возметаемый. Но не знаю, что удаляет от Господа как будто насильно. Здесь сознаю тяжесть греховную и искушение вражие. Ибо ничто, кроме греха, не может удалить от Господа Иисуса Христа. Простите — устал. Вам и всему Вашему дому — мир от Господа.»

Это письмо, адресованное княгине Мещерской, было последним посланием святителя на этой земле. Спустя три дня он тихо, под чтение псалмов Давида предал свой дух Господу. И вот уже неким постскриптумом, эпилогом звучат произнесенные когда-то и кому-то в утешение его слова:

«Желать смерти ничуть не странно. Только желание это должно быть терпеливое, тихое, как тих Господь Иисус Христос, радостное, поскольку Он есть радость, светлое, поскольку Он есть свет, любезное, поскольку Он есть любовь, Божественное, поскольку Он есть Господь Бог наш.»

Подготовила Елена Сапаева